— А — пошатнулась душа в другую сторону… хочется мне пройти по земле возможно дальше… наскрозь бы! Поглядеть, — как оно всё стоит… как живёт, на что надеется? Вот. Однако — с моей рожей — нет у меня причины идти. Спросят люди — чего ты ходишь? Нечем оправдаться. Вот я и думаю, — кабы рука отсохла, а то — язвы бы явились какие… С язвами — хуже, бояться будут люди…
Замолчал, пристально глядя в огонь разбегающимися глазами.
— Это у тебя — решено?
— О нерешённом и говорить не надо, — сказал он, отдуваясь. — О нерешённом говорить — только людей пугать, а и так уж…
Он безнадёжно махнул рукою.
Сонно улыбаясь, потирая голову, тихонько подошёл встрёпанный Артюшка.
— Приснилось мне — будто купаюсь и надобно нырять, разбежался я — бултых! — да как ахнусь башкой о стену! Аж золотые слёзы потекли из глаз…
И действительно его хорошие глаза были полны слёз.
Дня через два, ночью, посадив хлеб в печь, я заснул и был разбужен диким визгом: в арке, на пороге крендельной, стоял хозяин, истекая скверной руганью, — как горох из лопнувшего мешка, сыпались из него слова одно другого грязнее.
В ту же секунду с треском отлетела дверь из комнаты хозяина, и на порог, вскрикивая, выполз Сашка, а хозяин, вцепившись руками в косяки, сосредоточенно пинал его в грудь, в бока.
— Ой… убьёшь… — вздыхал парень.
— Ать, ать, — спокойно выговаривал Семёнов с каждым ударом и катил пред собою скрюченное тело, ловко сбивая Сашку с ног каждый раз, когда он пытался вскочить с пола.
Из крендельном выскакивали рабочие, молча сбиваясь в тесную кучу, — в сумраке утра лиц не видно было, но чувствовалось, что все испуганы. Сашка катился к их ногам, вздыхая:
— Братцы… убьёт…
Они подавались назад, заваливаясь, точно сгнивший плетень под ветром, но вдруг откуда-то выскочил Артюшка и крикнул прямо в лицо хозяина:
— Будет!
Семёнов отшатнулся. Сашка, как рыба, нырнул в толпу и — исчез.
Стало очень тихо, и несколько секунд длилось это мучительное молчание, когда не знаешь, что победит — человек или животное.
— Это кто? — хрипло спросил хозяин, из-под руки присматриваясь к Артёму и другую руку поднимая в уровень с его головой.
— Я! — слишком громко крикнул Артём, отступая; хозяин покачнулся к нему, но вперёд вышел Осип и получил удар кулаком по лицу.
— Вот что, — мотнув головою и сплюнув, спокойно заговорил он, — ты — погоди, не дерись!
И тотчас на хозяина — пряча руки за спину, в карманы, за гашники — полезли Пашка, солдат, тихий мужик Лаптев, варщик Никита, все они высовывали головы вперёд, точно собираясь бодаться, и все, вперебой, неестественно громко кричали:
— Будет! Купил ты нас? Ага-а?! Не хотим!
Хозяин стоял неподвижно, точно он врос в гнилой, щелявый пол. Руки он сложил на животе, голову склонил немножко набок и словно прислушивался к непонятным ему крикам. Всё шумнее накатывалась на него тёмная, едва освещённая жёлтым огоньком стенной лампы толпа людей, в полосе света иногда мелькала — точно оторванная — голова с оскаленными зубами, все кричали, жаловались, и выше всех поднимался голос варщика Никиты:
— Всю мою силушку съел ты! Чем перед богом похвалишься? Э-эх, — отец!
Грязной пеной вскипала ругань, кое-кто уже размахивал кулаками под носом Семёнова, а он точно заснул стоя.
— Кто тебя обогатил? Мы! — кричал Артём, а Цыган точно по книге читал:
— И так ты и знай, что семи мешков работать мы не согласны…
Опустив руки, хозяин повернулся направо и молча ушёл прочь, странно покачивая головою с боку на бок.
…Крендельная мирно и оживлённо ликовала. Все настроились деловито, взялись за работу дружно, все смотрели друг на друга как бы новыми глазами — доверчиво, ласково и смущённо, а Цыган пел петухом:
— Пошевеливайся, ребятки, скрипи костями! Эхма… честно чтобы всё, аккуратно! Мы ему, милому, покажем работу! Валяй на совесть, — свободно-о!
Лаптев с мешком муки на плече, стоя среди мастерской, говорил, облизываясь и чмокая:
— Вот оно что… вот как бывает, ежели дружно, артельно…
Шатунов вешает соль и гудит:
— Артелью и отца бить сподручней.
Все стали точно пчёлы весною, и особенно радостен Артём, только старик Кузин гнусаво поёт свои обычные слова:
— Мальчишки, дьяволята, что же вы, дуй вас горой…
Свинцовый холодный туман окутал колокольни, минареты и крыши домов, город точно обезглавлен, да и люди — издали — кажутся безголовыми. Мокрая изморозь стоит в воздухе, мешая дышать, всё вокруг тускло-серебряное и — жемчужное там, где ещё не погасли ночные огни.
На камень панелей тяжко падают с крыш капли воды, звонко бьёт подкова о булыжник мостовой, и где-то высоко в тумане плачет, заунывно зовёт к утренней молитве невидимый муэдзин.
Я несу на спине короб с булками, и мне хочется идти бесконечно, миновать туман, выбраться в поле на широкую дорогу и по ней — вдаль, где, наверное, уже восходит весеннее солнце.
Высоко вскидывая передние ноги, круто согнув шею, мимо меня плывёт лошадь — большая, серая в тёмных пятнах; сверкает злой, налитый кровью глаз. На козлах, туго натянув вожжи, сидит Егор, прямой, точно вырезанный из дерева; в пролётке развалился хозяин, одетый в тяжёлую лисью шубу, хотя и тепло.
Не однажды эта серая норовистая лошадь вдребезги разбивала экипаж; осенью хозяина и Егора принесли домой в грязи и крови, с помятыми рёбрами, но они оба любят и холят жирное, раскормленное животное с неприятным и неумным взглядом налитых кровью мутных глаз.