Однажды, когда Егор чистил лошадь, незадолго перед тем укусившую ему плечо, я сказал, что хорошо бы этого злого зверя продать татарам на живодёрню, — Егор выпрямился и, прицеливаясь в голову мне тяжёлой скребницей, закричал:
— Уди-и!
Никогда этот человек не говорил со мною, если же я пытался вызвать его на беседу, он, наклоняя голову, быком шёл прочь и только однажды неожиданно схватил меня сзади за плечо, встряхнул и пробормотал:
— Я тебя, кацап, намного здоровше, я троих таких уберу, а тебя — на одну руку! Понял? Кабы хозяин…
Эта речь, сказанная с большим чувством, так взволновала его, что он даже не нашёл силы окончить её, а на висках у него надулись синие жилы и выступил пот.
Дерзкий Яшутка сказал про него:
— Тли кулака, а баски — нет!
Улица становилась тесней, воздух — ещё более сырым, муэдзин кончил петь, замерло вдали цоканье подков о камни, — стало ожидающе тихо.
Чистенький Яшка, в розовой рубахе и белом фартуке, отворил мне дверь и, помогая внести корзину, предупредительно шепнул:
— Хозяин…
— Знаю.
— Селдитый…
И тотчас же из-за шкафа раздался ворчливый зов:
— Грохало, поди сюда…
Он сидел на постели, занимая почти треть её. Полуодетая Софья лежала на боку, щекою на сложенных ладонях; подогнув одну ногу, другую — голую — она вытянула на колени хозяина и смотрела встречу мне, улыбаясь, странно прозрачным глазом. Хозяин, очевидно, не мешал ей, — половина её густых волос была заплетена в косу, другая рассыпалась по красной, измятой подушке. Держа одною рукой маленькую ногу девицы около щиколотки, пальцами другой хозяин тихонько щёлкал по ногтям её пальцев, жёлтым, точно янтарь.
— Садись. Н-ну… давай толковать сурьёзно…
И, поглаживая подъём Софьиной ноги, крикнул:
— Яшка, — самовар! Вставай, Сова…
Она сказала лениво и тихо:
— Не хочется…
— Ну, ну — вставай-ко!
Столкнув ногу её со своих колен и покашливая, с хрипом, медленно выговорил:
— Мало ли кому чего не хочется, а — надо! Поживёшь и нехотя…
Софья неуклюже сползла с постели на пол, обнажив ноги выше колен, — хозяин укоризненно сказал:
— Совсем у тебя, Совка, стыда нет…
Заплетая косу, она спросила, позевнув:
— А тебе на что стыд мой?
— Али я один тут? Вон — парень молодой…
— Он меня знает…
Сердито нахмурив брови, надув щёки, Яшка внёс самовар, очень похожий на него, — такой же маленький, аккуратный и хвастливо чистый.
— А, чёрт, — выругалась Софья, резким движением распустила заплетённую косу и, закинув волнистые волосы за плечи, села к столу.
— Н-ну, — начал хозяин, задумчиво прищурив умный зелёный глаз и совсем закрыв мёртвый, — это ты, что ли, научил их скандалить?
— Вы знаете…
— Конешно. Зачем это тебе понадобилось?
— Тяжело им.
— Скажи на милость! А кому — легко?
— Вам легче.
— Ам, ам! — передразнил он меня. — Много ты понимаешь! Наливай ему, Совка. Лимон — есть? Лимону мне…
В окошке над столом тихонько пел ржавый вертун жестяной форточки, и самовар тоже напевал, — речь хозяина не мешала слушать эти звуки.
— Будем говорить коротко. Ежели ты привёл людей к беспорядку, значит — ты должен и в порядок привести их. А то — как же? Иначе тебе никакой цены нет. Верно я говорю, Сова?
— Не знаю. Мне это не интересно, — спокойно сказала она.
Хозяин вдруг повеселел:
— Ничего тебе не интересно, дурёха! И как ты будешь жить?
— У тебя не поучусь…
Сидела она откинувшись на спинку стула, помешивая ложкой чай в маленькой синей чашке, куда насыпала кусков пять сахара. Белая кофта раскрылась, показывая большую, добротную грудь в синих жилках, туго налитых кровью. Сборное лицо её было сонно или задумчиво, губы по-детски распущены.
— Так вот, — окинув меня прояснившимся взглядом, продолжал хозяин, — хочу я тебя на место Сашки, а?
— Спасибо. Я не пойду.
— Отчего?
— Это мне не с руки…
— Как — не с руки?
— Ну, — не по душе.
— Опять душа! — вздохнул он и, обложив душу сквернейшими словами, со злой насмешкой, пискливо заговорил:
— Показали бы мне её хоть раз один, я бы ногтем попробовал — что такое? Диковина же: все говорят, а — нигде не видать! Ничего и нигде не видать, окромя одной глупости, как смола вязкой, — ах вы… Как мало-мало честен человек — обязательно дурак…
Софья медленно подняла ресницы, — причём и брови её тоже приподнялись, — усмехнулась и спросила весело:
— Да ты честных-то видал?
— Я сам, смолоду, честен был! — воскликнул он незнакомым мне голосом, ударив себя ладонью в грудь, потом — ткнул рукою в плечо девицы:
— Ну, вот — ты честная, а — что толку? Дура же! Ну?
Она засмеялась — как будто немножко фальшиво:
— Вот… вот ты и видал таких, как я… Тоже — честная… нашёл!
А он, горячась и сверкая глазами, кричал:
— Я, бывало, работаю — всякому готов помочь, — на! Я это любил — помогать, любил, чтобы вокруг меня приятно было… ну, я же не слепой! Ежели все — как вши на тебя…
Становилось тяжело, хоть — плачь. Что-то нелепое — сырое и мутное, как туман за окном, — втекало в грудь. С этими людьми и жить? В них чувствовалось неразрешимое, на всю жизнь данное несчастье, какое-то органическое уродство сердца и ума. Было мучительно жалко их, подавляло ощущение бессилия помочь им, и они заражали своей, неведомой мне, болезнью.
— Двадцать рублей до троицы — хоть?
— Нет.
— Двадцать пять? Ну? Будут деньги — будут девки… — всё будет!
Хотелось что-то сказать ему, чтоб он понял, как невозможно нам жить рядом, в одном деле, но я не находил нужных слов и смущался под его тяжёлым, ожидающим и неверящим взглядом.