Так они оба всё кипели и кипели, мешая спать всем, кто был на столе. Чайник дразнит:
Она тебя круглей.
Зато в ней нет углей,
— отвечает самовар.
Синий сливочник, из которого вылили все сливки, сказал пустой стеклянной сахарнице:
Всё пустое, всё пустое!
Надоели эти двое!
Да, их болтовня
Раздражает и меня,
— ответила сахарница сладеньким голосом. Она была толстая, широкая и очень смешлива, а сливочник — так себе, горбатенький господин унылого характера с одной ручкой; он всегда говорил что-нибудь печальное:
Ах, — сказал он, —
Всюду — пусто, всюду — сухо,
В самоваре, на луне.
Сахарница, поёжившись, закричала:
А в меня залезла муха
И щекочет стенки мне…
Ох, ох, я боюсь,
Что сейчас засмеюсь!
Это будет странно —
Слышать смех стеклянный…
— невесело сказал сливочник.
Проснулась чумазая тушилка и зазвенела:
Дзинь! Кто это шипит?
Что за разговоры?
Даже кит ночью спит,
А уж полночь скоро!
Но, взглянув на самовар, испугалась и звенит:
Ай, люди все ушли
Спать или шляться,
А ведь мой самовар
Может распаяться!
Как они могли забыть
Обо мне, тушилке?
Ну, придётся им теперь
Почесать затылки!
Тут проснулись чашки и давай дребезжать:
Мы скромные чашки,
Нам всё всё равно!
Все эти замашки
Мы знаем давно!
Нам ни холодно, ни жарко,
Мы привыкли ко всему!
Хвастун самоварко,
И не верим мы ему.
Заворчал чайник:
Ф-фу, как горячо,
Жарко мне отчайно.
Это не случайно,
Это чрезвычайно!
И — лопнул!
А самовар чувствовал себя совсем плохо: вода в нём давно вся выкипела, а он раскалился, кран у него отпаялся и повис, как нос у пьяного, одна ручка тоже вывихнулась, но он всё ещё храбрился и гудел, глядя на луну:
Ах, будь она ясней,
Не прячься она днём,
Я поделился б с ней
Водою и огнём!
Она со мной тогда
Жила бы не скучая,
И шёл бы дождь всегда
Из чая!
Он уж почти не мог выговаривать слов и наклонялся набок, но всё ещё бормотал:
А если днём она должна ложиться спать,
Чтоб по ночам светлей сияло её донце, —
Я мог бы на себя и днём и ночью взять
Обязанности солнца!
И света и тепла земле я больше дам,
Ведь я его и жарче и моложе!
Светить и ночь и день ему не по годам, —
А это так легко для медной рожи!
Тушилка обрадовалась, катается по столу и звенит:
Ах, это очень мило!
Это очень лестно!
Я бы солнце потушила,
Ах, как интересно!
Но тут — крак! — развалился самовар на кусочки, кран клюкнулся в полоскательную чашку и разбил её, труба с крышкой высунулась вверх, покачалась, покачалась и упала набок, отколов ручку у сливочника; тушилка, испугавшись, откатилась на край стола и бормочет:
Вот смотрите: люди вечно
Жалуются на судьбу,
А тушилку позабыли
Надеть на трубу!
А чашки, ничего не боясь, хохочут и поют:
Жил-был самовар,
Маленький, да пылкий,
И однажды не прикрыли
Самовар тушилкой!
Был в нём сильный жар,
А воды немного;
Распаялся самовар, —
Туда ему дорога,
Туда и дорога-а!
Я — статист в огромном театре на ярмарке, получаю двадцать копеек за вечер и учусь быть индейцем и чёртом в пьесе «Христофор Колумб».
С изнанки театр вызвал у меня сквернейшее впечатление: помню, как по просторной полутёмной сцене, против чёрной дыры, наполненной сырым мраком, толстенький человечек, бешено ругаясь, гонял нас, кучу мальчишек, из угла в угол, точно пастух баранов, и визжал:
— Крокодилы дохлые, — убьёте вы меня!
Мне казалось, что он притворяется, — нет у него причин сердиться на нас и бить нас по ногам длинной тонкой палкой, мы бы лучше поняли, чего он хочет, если бы он говорил просто и спокойно. Но он суетился, хватал себя за круглую, как арбуз, голову и ныл, орал:
— Какие же вы индейцы? Вы — свиньи, а не индейцы! И какие вы черти? Медведи вы, а не черти!
Из-за кулис высунулась толстая дама и спросила его басом:
— А ты как знаешь, на кого похожи черти?
— На козлят, душечка моя, и на козлов, и не суйся не в своё дело!
Я читал об открытии Америки, и черти казались мне лишними в этом событии, — книжка Прескотта не упоминала о них. Я читал Майн-Рида, Эмара и, думая, что имею представление о краснокожих, старался ходить по сцене так, как ходят американские индейцы в книгах этих знаменитых писателей. Но мои попытки раздражали учителя; он укоризненно кричал:
— Послушай, ты, длинный, окаянный сухарь, смычок, жердь вавилонская, что у тебя — пятки подрезаны, а? Ты по битому стеклу ходишь? Убьёшь ты меня, бессовестная фигура!..
На спектакле я всё-таки ходил так, как, по моему мнению, должен был ходить настоящий, порядочный индеец.
Несколько раз я смотрел, как актёры репетируют пьесы: среди сцены стоит человек в пальто и цилиндре, с папиросой в зубах, с большим перстнем на толстом пальце, и невнятно бормочет что-то, морщась от дыма, оттопыривая тяжёлые губы. Нога у него выставлена вперёд; он размахивает руками и кричит суфлёру очень красивым голосом: