Он долго бродил по палубе, вздыхая, дёргая себя за усы, спотыкаясь о чьи-то ноги, потом очутился в узком проходе между фонарём машины и сухопарником. Там, прислонясь спиной к горячему железу стенки сухопарника, стоял рябой, глядя, как за стеклом ворочаются светлые рычаги, качаются шатуны, блестит медь маслёнок, — увидав солдата, он взял его за рукав шинели, властно поставил рядом с собою и спросил:
— Что не спишь?
— Очень я растревожился, — доверчиво сказал Лука, взглянув сбоку в лицо рябого, и вдруг вспомнил осенний тёмный вечер, мелкий дождь и это изжёванное большеносое лицо, в тусклой полосе света из окна, между двух чёрных солдат конвойной команды.
— А ведь я тебя видел! — воскликнул он почти с радостью.
— Где? — строго осведомился рябой.
И, когда Лука рассказал, он, подумав, спокойно заметил:
— Пожалуй, это я и был… О ту пору судили меня судом.
— За что?
— За кражу. Оправдан был.
— Напрасно, значит, судили?..
— Судят не напрасно, а чтобы узнать правду…
— Всё-таки обидно, поди?
— Чего — обидно?
— В остроге, чать, сидел?.. Конвой…
— Какая ж тут обида? Это всё равно: в остроге, на пароходе — везде люди, одни да всё те же…
Рябой говорил дружелюбно, но в голосе его звучали привычные Луке начальнические ноты, внушая почтение к этому плотному и крепкому человеку. Стоять в темноте рядом с ним было спокойно, и хотя слова его были необычны, малопонятны и похожи на балагурство, но и в них звучало что-то крепкое, приятное и нужное Луке в эту минуту.
Поговорили ещё немножко о том, о сём, и Лука вежливо спросил:
— Вы чем же занимаетесь?
— Я? А вот — кражами и занимаюсь.
— Ну-у? — смущённо протянул солдат, не поняв — испугало или только удивило его это признание.
Рябой выговорил свои слова так просто, точно занятие кражами он считал таким же законным ремеслом, как ремесло маляра или слесаря. Его деревянное лицо было неподвижно, пустые глаза упрямо, не мигая, смотрели в машину.
Помолчав, Лука спросил, смущённо улыбаясь:
— А боязно это?
— Попробуй — узнаешь, — предложил рябой.
— Мне нельзя!
— Отчего?
— Я — солдат.
— А разве солдаты не крадут?
Лука вспомнил, как он таскал у поручика папиросы, ошаривал карманы пьяного Слепухина, как воровал у Галки чай и сахар и вообще не стеснялся брать чужое, — он пугливо сморщил лицо, и ему захотелось уйти прочь от этого человека, но рябой добродушно сказал, позевнув:
— Ты меня не бойся, ведь у тебя украсть мне нечего, верно?
— Да, — вздохнул Лука.
— Ну вот! А у монаха — есть халтура, а?
— У него — есть!
— Однако — монаху деньги иметь не полагается! В карты играть — тоже! Верно?
— Верно, — сказал солдат. — Как он обязан служить богу…
— То-то вот! Ты видел — много у него денег-то?
— Кошелёк толстый.
— Кошелёк?
— Бумажник эдакой…
Кто-то спешно пробежал по палубе, заскрипела железная дверь в колесо, его глухие удары стали слышнее, пароход наполнился влажным шумом и кипением воды. Пыхтела машина, палуба под ногами дрожала, и эта дрожь непрерывно беспокойно отдавалась в груди.
Рябой говорил солидно, не глядя на Луку и позволяя ему рассматривать своё странное лицо, — солдату казалось, что слова его становятся всё более разумны и понятны.
— И всё на свете — божье, а не твоё-моё. Ты со мной поделись, я тебя не хуже; а не поделишься — сам возьму! Вот и кража будет. Понял?
И Лука почти не удивился, когда рябой товарищески предложил ему:
— Ты поди-ка вытащи деньги-то у монаха; десятку мне дашь, за совет, за науку, а всё — тебе! И поправишься добром…
Слово — добром — заставило Луку улыбнуться, он отрицательно покачал головою:
— Я этого не могу, не суметь мне. Добром! Чудак ты…
— Сначала человек ничего не умеет, даже ест плохо, хуже котёнка, — сказал рябой внушительно, подталкивая Луку локтем в бок.
Сквозь запотевшие стёкла из машины на лицо рябого падал мутный свет, — лицо его казалось ещё более каменным, чем днём, но глаза ожили и блестели ясно, покоряюще.
— Хорошо ты обо всём толкуешь, — вздохнув, задумчиво проговорил солдат.
Рябой с гордостью тряхнул головою:
— Мне, брат, сорок лет, я все дела обдумал…
Помолчали. А потом Лука неожиданно для себя согласился:
— Пойду погляжу, авось, что выйдет…
Рябой напутственно молвил:
— Захочешь — всегда выйдет!
Солдат пошёл медленно, осторожно, ступая на носки, покачиваясь, глядя под ноги себе. Он думал только о том, что нужно быть как можно незаметней и не шуметь.
Когда он подобрался к монаху, тот лежал вверх грудью и, открыв рот, гудел, как шмель, захлёбываясь сырым, холодным воздухом. Брови он поднял, точно слепой, его широкое лицо было радостно удивлённым. Одеяло сползло с него, ряса на животе распахнулась, и рыхлое тело его зыбилось, как студень.
Солдат оглянулся назад, далеко от него, во тьме стояла чёрная фигура, мелькало какое-то белое пятно.
«Это он рукой машет», — сообразил солдат, опускаясь на колени перед спящим и тихонько заводя правую руку под рясу, на груди его. Он сразу нащупал бумажник, тёплый и очень тяжёлый, но — в эту секунду весь монах сразу подскочил на скамье, страшно ударив солдата ногою в лицо, опрокинул его, свалился на грудь ему и дико завыл:
— Караул, батюшки…
Лука ослеп от удара, обессилел от страха и, лёжа неподвижно под тяжким телом, старался сунуть бумажник в карман себе. Но кто-то вывернул ему руку, вырвал бумажник, залез в карман, вытащил Гланькино зеркало и тут же швырнул его в лицо вора. Лука поймал зеркало левой рукою и крепко сжал его в пальцах.